газета 'Дуэль' N 20(111)  
1999-05-18
МИФЫ (ТЕХНИКА И ТЕХНОЛОГИЯ)
ПЕРВАЯ ПОЛОСА
БЫЛОЕ И ДУМЫ
ПОЛИТИКА И ЭКОНОМИКА
ОТДЕЛ РАЗНЫХ ДЕЛ
ФАКУЛЬТЕТ СОЦИОЛОГИИ
ИСТОРИЯ
КУЛЬТУРА И КУЛЬТПАСКУДСТВО
ИТАР-ТАСС

ПОСЛЕДНЕЕ СКАЗАНИЕ


("Наш современник", N5-6, 1997 г. )

Совесть и щедрость

Из скромности не вспомнил известное выражение: "Умом Россию не понять..." Вот так и Самарку*. Одним умом ее не понять, не разгадать то, о чем говорят ее глаза, приметные косы на плечах, ее загадочная улыбка. Чтобы досконально понять и так, запросто, заглянуть в ее душу, нужен не только большой ум, а еще и какие-то особые знания человеческой натуры, да к тому же и чисто русская смекалка. Такими достоинствами я не обладал. Не скрою, мне очень хотелось познать и характер, и сердечные струны моей возлюбленной. Не смог. А знал ее давно. Если к нашей семейной жизни прибавить годы ухажерства, то вместе, считай, бок о бок, мы прожили ровно 70 лет. К тому же я считал себя писателем и обязан был разбираться в людях. К тому же разгадать загадку нужно было не посторонней женщины, а любимой жены. Старался, а не смог. Так Таисия и ушла, мною неразгаданная. Скажу проще. Ушла не только неразгаданная, а и непонятная. Сколько озадачивала, сколько удивляла меня своими крайностями и преувеличениями. Да какими! Если девичье целомудрие, то такое святое, какому позавидует самая строгая монахиня. Если стыдливость, то выше всяких мер. В Кубани она купалась одна и подальше от хутора. Входила в реку в ночной сорочке, с закрученными на голове и связанными полотенцем косами. Плавала в затишке, под покровом склонившихся верб. Я незаметно подошел к купальщице. Она вскрикнула и погрузилась в воду, рукой придерживая полотенце на голове. И крикнула:

- Чего явился?

- Посмотреть, как плаваешь. Не утонешь?

- Уйди, ради Бога! Уходи!

- А если не уйду?

- Уходи, прошу! Увидят, что подумают?

Пришлось уйти.

Если появлялась у нее жалость, то непременно со слезами. Во время войны я был на фронте, а Таисия с одиннадцатилетним Борисом и годовалым Станиславом находилась в немецкой оккупации. Плача, она рассказывала, как спасала от смерти детей и себя. Здесь никаких крайностей я не увидел. Крайность явилась тогда, когда она, вытирая слезы на щеках, рассказала о немецком солдате. Он несколько дней жил у нее квартирантом.

- Белобрысый, молоденький, помоложе тебя, - говорила она, вытирая слезы. - Ты видел бы, с какой радостью он брал на руки нашего Станислава. Обнимал, ласкал, что-то по-своему лопотал и плакал. Киндер, киндер, и показывал рукой в окно. Без русских слов все поняла. Дом, дома у него остался такой же, как и наш Стасик, белоголовый сынишка. Обнимал Станислава, и крупные слезы катились у него по щекам. Я смотрела на него и тоже плакала.

- И теперь плачешь. Зачем? Тот плакавший солдат приезжал к нам, чтобы убивать нас.

- Я понимаю. Все же жалко. Люди мы.

Больше всего меня удивляла ее невероятная щедрость, свое, одной ей понятное, бескорыстие. Поженившись, мы сразу, как птицы, улетели с Маковского и много лет страшно бедствовали. Но и тогда моя сердобольная женушка старалась помогать тем, кто жил еще беднее. В Черкесске был случай. Там в "Красной Черкесии" я работал журналистом и считался начинающим писателем. Было это в тридцатом. Как журналисту и начинающему писателю горсовет пообещал мне выделить двухкомнатную квартиру. С женой и ребенком ютился в коммунальной комнатушке. Мы даже осмотрели новую квартиру. Очень понравилась. Через неделю должен был получить ордер. Уехал в командировку, а когда вернулся, Таисия, глядя на меня тоскливыми, виноватыми глазами, сказала:

- Приходили муж и жена с тремя детишками. С ними живет мать, слепая и глухая старуха. Живут в каком-то сарае. Со слезами умоляли отказаться от обещанной нам квартиры.

- Что ответила?

- Ничего. Тебя поджидала и все думала. - Глаза у Таисии сделались еще тоскливее. - Давай откажемся. Трое детишек и мать слепая. Я понимаю, трудно отказаться. А можно.

- Как же мы? Так и останемся в этой конуре?

- Как-нибудь потерпим. Как они обрадуются!

Не довелось пожить в приличной квартире.

Значительно позже, уже в Пятигорске, когда я стал лауреатом и наконец-то выбрался из бедности, я сразу порадовал свою бескорыстную нарядами. Купил красивые платья, юбки, кофточки, обувь. Желая показать, что я тоже не из скупого десятка, в меховом магазине купил дорогую, из норки, шубу. Таисия не спеша примеряла то платье, то юбку, то кофточку и каждый раз, когда переодевалась, просила меня выйти. Радуясь и стыдливо краснея, она звала меня, вертелась перед зеркалом.

- Красиво! - говорила она. - Таких нарядов у меня не было!

- Теперь померий шубу. Посмотрю, какая ты будешь в мехах.

Шубу она долго держала в руках, как стригальщицы обычно держат руно, боязно поглаживая мех.

- Не стану примерять.

- Почему? Не нравится?

- Чудак! Зачем потратил такие деньги? Ведь шубу надо носить, ходить в ней по улице. Не подумал? Как в ней ходить? Какая роскошь! Люди увидят, что подумают?

- Опять люди! Забудь о них!

- А совесть?

Врать, кривить душой, говорить неправду она не то что не хотела, а не умела. Всякий раз, как рефрен, повторяла: совестно, что скажут люди. Когда я занимался в своей комнате, я просил ее не беспокоить меня, на телефонные звонки отвечать, что меня нет дома. Она разрумянилась и сказала:

- Врать? Не смогу.

- Все жены так делают.

- Пусть. А я не смогу. И не желаю.

- Я же делом занят.

- Понимаю, - грустно ответила она. - Попробую.

Через некоторое время передо мной снова стояла моя бескорыстная жена.

- Просит к телефону какая-то женщина, - сказала Таисия. - У нее большое горе.

- Сказала бы, что я ушел в магазин. Или на собрание.

- Так ты же дома! А у нее горе.

Случались поступки и пощедрее, поблагороднее. После войны 3 года подряд мне присуждали Сталинские премии. Во всех газетах публиковались фамилии лауреатов и денежные суммы - 100 тыс. руб. По тем временам это были большие деньги. До крайности совестливую Таисию не радовали мои нарады. Я догадывался. Ее душа уже переполнялась щедростью и совестливостью. И не ошибся. Ночью, когда легли спать, она тяжело вздохнула и сказала:

- Да, Сешар, большие деньги. Страшно подумать. В газете напечатано. Все читали.

- К чему это?

- Что о нас люди подумают? Ни у кого таких денег нет, а у нас они есть.

- Так что? - спросил я. - Отказаться от премии? Надо быть круглым дураком. Деньги у нас не ворованные. Люди могут сказать и так: меня правительство наградило. Зачем же отказываться?

- А одну премию, я так считаю, можно передать на общую пользу.

- Кому? На какую пользу?

- В горсовет. Пусть отремонтируют разрушенный в войну Дом пионеров. Как обрадуются граждане! Как будут благодарны дети!

- Нам тоже деньги нужны. И родичи наши живут бедно.

- А еще две премии? Хватит и для нас, и для родни.

В ту ночь мы плохо спали. Утром, не сказав ни слова, я отправился в городской совет и оставил там заявление о том, что 100 тыс. руб. передаю на ремонт Дома пионеров. Оттуда зашел на почту и отправил телеграмму в Комитет по Сталинским премиям.

Не знаю, кто-то сообщил об этом в "Литературную газету". От главного редактора я получил такую телеграмму: "Дорогой Семен Петрович! Коллектив "Литературной газеты" высоко оценивает ваш благородный поступок, вашу завидную щедрость. К сожалению, мы не можем опубликовать в "Литературке" о передаче вами Сталинской премии на восстановление Дома пионеров, чтобы сам этот акт не стал прецедентом для других лауреатов. Желаю успеха. Искренне ваш Константин Симонов".

Телеграмма меня нисколько не удивила. Своя рубашка, как известно, всегда ближе к телу. Я понял, что Константин Михайлович, четырежды лауреат Сталинских премий, сам испугался прецедента. И напрасно. Ему казалось, что после обнародования в "Литгазете" моего поступка все лауреаты вдруг выстроятся в очередь возле Комитета по Сталинским премиям, чтобы побыстрее отдать свои награды на благо народа. Никакой очереди, разумеется, не было, и напрасно Константин Симонов так боялся прецедента, так как редко какая жена лауреата могла поступить так, как моя бекорыстная, стыдливая Самарка. И телеграмму надо было присылать не мне, а той девчушке, которая еще ребенком приехала с Волги к нам на Кубань.

Молчание

Четвертая книжка "Октября" давно лежала на моем письменном столе. Прошло больше трех месяцев, а в печати о "Кавалере Золотой звезды" ни слова. В доме - ни одного звонка.

Молчание казалось странным и непонятным. Газеты, радио словно воды в рот набрали. Или сговорились молчать? Почему? Если нельзя похвалить новый роман, то поругали бы. Все было бы легче. Пусть бы люди знали, что есть на свете "Кавалер Золотой звезды" и есть Семен Бабаевский. Нет! Молчок! Ничего не говорила "Правда". Словно онемела "Литературная газета". Пришло короткое письмо от Федора Панферова. О молчании ни слова. В конце письма прочитал: "Был большой разговор о литературе. Он сказал: "Вот, ни слова о патриотизме, а вся книга дышит патриотизмом". Поздравляю. Уверен - получишь лауреата". И все. Занятый другими мыслями, из письма Панферова я тогда не понял, где шел большой разговор о литературе? Кто - "Он сказал"? И почему Федор Иванович был так уверен, что я получу премию?

Теперь с годами поумнел, набрался житейской смекалки, могу безошибочно сказать, о чем мне писал Федор Панферов. Если расшифровать загадочные, почти телеграфные слова Федора Ивановича, то их следовало бы прочитать так: "У Сталина состоялся большой разговор о литературе. Сталин сказал: "Вот "Кавалер Золотой звезды", в нем ни слова не сказано о патриотизме, а вся книга дышит патриотизмом". Поздравляю. После такой оценки твоего романа Сталиным я ручаюсь, что ты получишь лауреата".

При личной встрече узнал от Федора Ивановича правду о том, почему так долго не было отзывов на "Кавалера". Оказывается, все те месяцы, когда на моем столе лежал четвертый номер "Октября", на столе главного редактора "Правды" Льва Захаровича Мехлиса покоились две статьи о моем романе. Обе написаны штатными сотрудниками газеты - Александром Колосковым и Иваном Рябовым. Одна статья резко отрицательная, другая - резко положительная. Сотрудник отдела культуры "Правды" Александр Колосков с таким странием раскритиковал "Кавалера", что от него не осталось живого места. Разъездной спецкор "Правды" Иван Рябов, напротив, так старательно и так высоко оценил того же "Кавалера", как никто еще не оценивал мои литературные достоинства и мои книги.

Таким образом, перед Львом Захаровичем Мехлисом встала трудная задача: какую из статей напечатать, какому автору необходимо отдать предпочтение? Ивану Рябову или Александру Колоскову? Лев Захарович сам на такой выбор не решился, чтоб, чего доброго, не ошибиться. Посоветовался с главным виновником - Федором Панферовым, и они вдвоем решили побывать у Сталина и посоветоваться с ним. А дни шли, молчание затягивалось. Для встречи со Сталином тоже требовалось порядочное время, и две статьи с противоположными оценками "Кавалера" продолжали спокойно лежать на столе главного редактора "Правды".

Так что пока Мехлис и Панферов будут ждать приема у Сталина, а две статьи о "Кавалере" скучать в "Правде", я тем временем успею сказать несколько слов об Иване Рябове и Александре Колоскове. С Иваном Рябовым мы не были знакомы. Я лишь знал о сотруднике "Правды" как о весьма преуспевающем журналисте. Натура энергичная, непоседливая, Иван Рябов исколесил всю страну, превосходно знал жизнь людей, особенно сельчан. Умел о сложном написать просто, доходчиво. В моей литературной судьбе Иван Рябов, без преувеличения, сыграл особую роль.

Если с Иваном Рябовым мы не были знакомы, даже не встречались, то с Александром Колосковым считались закадычными друзьями - нас и водой не разлить! Вместе работали в ставропольской газете "Молодой ленинец", жили, что называется, душа в душу. Он называл меня Сеней или Семой, я его - Сашей. Своего друга я считал много умнее себя, он был для меня непререкаемым авторитетом. Его статьи о современных литературных произведениях по остроте и резкости напоминали статьи Белинского. Питая к Саше особые чувства и считая его человеком талантливым, я как-то сказал с юношеским восторгом:

- Саша! А ведь ты настоящий советский Белинский! Честное слово!

- Сеня, оказывается ты тоже заметил? - спросил он с нескрываемым чувством гордости. - Между прочим, многие об этом говорят.

- А сам-то, Саша, как считаешь?

- Сеня, мое дело не считать, а писать и удивлять.

Статьи Саши Колоскова заметили в "Правде" и пригласили молодого критика на работу в отдел культуры. В Москве мы часто встречались с ним. В Пятигорске и в столице он жил скромно. Не курил, не пил спиртного. Лобастый, с большими залысиными, он носил очки, больные глаза слезились и часто подмигивали. В Москве он изменился. На лице отчетливо выступила неведомая мне ранее черта не то гордости, не то важности, не то самолюбия. Тут, в столице, я заметил, что будущий советский Белинский вообще не любит современных писателей, даже Михаила Шолохова, и это меня огорчало. Белинский тоже не любил многих современных ему литераторов. Но у Белинского был один писатель любимый и всегда почитаемый - Николай Гоголь. Может быть, рассуждал я, чтобы хоть как-то оправдать друга, у Саши не было нашего, советского Гоголя? Еще не родился? Как-то спросил, уже без восторга:

- Почему, Саша, не любишь всех писателей?

- Не всех, Сеня, а бездарных.

- И автора "Тихого Дона"?

- Меня он не приводит в восторг.

Я промолчал. Любимому другу все прощаешь. У Саши были странности не только в том, что он не любил своих современников и даже Михаила Шолохова. Лично для меня у Саши открылся и такой, не объяснимый мною, недостаток. После опубликования "Кавалера Золотой звезды" мой закадычный друг не пожелал встретиться с мной. А почему? Я не знал. Я звонил ему, просил показать написанную статью о "Кавалере" и обо мне. Думал, может быть, в этой статье были какие-то важные мысли, какие-то дельные советы. Еще и еще звонил ему в "Правду", хотел поговорить с Сашей как с другом. Вот его последние, сказанные по телефону слова: "Нам вообще незачем встречаться и вообще не о чем говорить".

На этом и кончилась наша дружба.

Федор Панферов и Александр Фадеев

Вернемся в приемную Сталина. Наконец отворилась массивная дверь, вышел Поскребышев и вежливо попросил Мехлиса и Панферова пройти в кабинет.

Вот как рассказал мне об этом Федор Панферов:

- Иосиф Виссарионович вышел из-за стола, приветствовал нас крепкими рукопожатиями. Предложил садиться и стал прохаживаться по кабинету, как бы давая понять, что готов услышать от нас что-то важное. Лев Захарович встал и, волнуясь, рассказал о двух статьях, о том, что одна оценивает роман "Кавалер Золотой звезды" положительно, а другая отрицательно. Редколлегия "Правды" затрудняется, какую из этих статей напечатать. Сталин подошел к столу и спросил:

- Товарищ Мехлис, сам читал?.. Нет, не статьи, а роман?

- К сожалению, товарищ Сталин, еще не успел, - ответил Мехлис. - Но обязательно прочитаю.

- Хотя я читал роман неизвестного мне автора, - говорил Сталин, - и все же лучше всего спросить товарища Панферова. Ведь он не только читал, а и опубликовал в журнале. - И ко мне: - Товарищ Панферов, что скажешь? Какую статью напечатать в "Правде"?

- Ивана Рябова, - ответил я. - Написана умно, обстоятельно и со знанием современной деревни. Я за статью Ивана Рябова.

- Я тоже, - сказал Сталин. - Полагаю, товарищ Мехлис согласится с товарищем Панферовым и со мной?

- В это время Сталин будто бы забыл о романе, о статьях, о Мехлисе и обо мне и заговорил о литературе вообще, - продолжал Панферов. - Он сказал, что сама жизнь требует от писателей патриотических произведений. В этом месте товарищ Сталин сказал о "Кавалере Золотой звезды" то, о чем я тогда писал тебе в Пятигорск. Как известно, на следующий день, 14 июля 1947 г., на развороте "Правды" двумя подвалами была напечатана статья Ивана Рябова "Новый роман о колхозной деревне". Примеру "Правды" сразу же последовали "Известия", "Комсомольская правда", "Литературная газета", "Красное знамя", "Московская правда".

От себя добавлю. Это был первый разговор Сталина обо мне и о "Кавалере Золотой звезды". Второй раз Сталин говорил обо мне через несколько лет. Узнал я об этом не от Федора Панферова, а от Александра Фадеева. Впервые автора "Разгрома" я увидел в январе 1930 г. в Малеевке, на курсах молодых писателей. Двадцатилетний хуторянин восторгался Фадеевым, смотрел на него, молодого, стройного, улыбающегося, как на литературного бога. Белочубый бог, весельчак, он смеялся звонко, заразительно и добродушно.

К тому времени, когда Сталин второй раз говорил о моей персоне, мы с Фадеевым были не только дружны, а чем-то - не в летах, не в опыте жизни и, разумеется, не в таланте - сравнялись. Оба были лауреатами, депутатами Верховного Совета СССР. Он обращался ко мне по имени и на "ты". Просил и к нему обращаться так же. Я не мог, стеснялся. У Фадеева была привычка говорить: "Ну, брат Семен!" Не мог же я сказать: "Ну, брат Саша!" Язык не поворачивался. Фадеев по-прежнему оставался для меня тем, малеевским богом.

Случилось это в Кремле, на сессии Верховного Совета. Фадеев подошел ко мне и сказал, что заседание скоро закончится, и предложил поехать с ним в Переделкино, на дачу.

- Пообедаем, отдохнем. - Помолчал и добавил: - Расскажу, брат Семен, как я краснел из-за тебя.

На даче никого не было. Обед подавала пожилая женщина. Мы выпили сухого грузинского вина. Я не утерпел и спросил: почему ходят слухи о пристрастии Фадеева к зеленому змию, а на столе не водка, а "Киндзмараули"?

- Не верь ушам своим, - с улыбкой ответил Фадеев. - Эти слухи, брат Семен, исходят от меня. Надо же как-то остаться одному и спокойно пописать. Я звоню в Союз секретарше и говорю: всю неделю не буду на службе. И в шутку: "У меня запой". Ну и разлетелись, как воробьи, слухи и сплетни. - Бог белозубо улыбнулся и посмотрел на меня. - Не об этом, брат Семен, хотел тебе поведать, а о том, как мне пришлось краснеть. Это было в январе сорок восьмого. Я пришел к Сталину со списком будущих кандидатов в депутаты Верховного Совета. На секретариате всех кандидатов детально обсуждали. Был уверен, краснеть не придется. Сталин молча прочитал список, пальцем тронул ус, посмотрел на меня и сказал:

- Превосходные кандидаты!

- Старались, товарищ Сталин, - сказал я. - Первым, как и полагается, стоит Михаил Шолохов. Далее - Корнейчук и Ванда Василевская. следующие - Мыкола Бажан, Николай Тихонов, Алексей Сурков, Константин Симонов. Словом, не забыли ни одного видного литератора. Ручаюсь, товарищ Сталин.

Сталин снова посмотрел на меня, чуть заметно улыбнулся и сказал:

- Не надо ручаться. В списке не вижу одного хорошего писателя.

- Кто же он? - спросил, чувствуя тепло на лице.

- Кубанец, - ответил Сталин.

- Первенцев?

- Нет, не Первенцев.

И тут я так покраснел, что уши мои стали горячими. Не мог понять, какого кубанца мы пропустили? Молчу, не знаю, что сказать, как оправдываться.

- Тот кубанец - Бабаевский Семен, - сказал Сталин. - И не надо краснеть. Кубанец молодой и никому не известен.

Я еще больше покраснел. Стою, как провинившийся школьник, и молчу.

- Ошибку Союза писателей можно исправить, - продолжал Сталин. - Посмотрим избирательные округа, еще не занятые кандидатами. - Взгляд Сталина остановился на Брянске. - Направим кубанца в брянские леса. Пусть молодой писатель посмотрит те места, где героически сражались брянские партизаны.

... Нельзя не вернуться на несколько минут к Александру Александровичу Фадееву. Удивительно цельная натура. Казалось, сама природа, хорошенько все обдумав, наградила его завидным благородством и поразительной честностью. Такой не подведет, не предаст, не сподличает. Поэтому и грешно мне оставлять под сердцем запрятанное в тайниках то, что вот уже более 40 лет хранилось во мне.

Помню майский вечер в Москве, тихий и теплый. Я находился в столице по издательским делам. Часов в 7 вечера во дворе Союза писателей, на Воровского, 52, встретил Александра Фадеева. Он сидел на скамейке возле памятника Льву Толстому, низко опустив голову и сжав ее ладонями. Пиджак лежал рядом. Я поздоровался. Фадеев поднял голову, угрюмо, как на незнакомого, посмотрел на меня. Предложил сесть, сказал, что ждет машину, чтоб уехать в Переделкино. Поражала несвойственная ему серость лица и тоска в глазах. Я спросил, не болен ли он? Не ответил. Отрицательно покачал головой и тихо сказал:

- Брат Семен! Ты молод, тебе жить да жить, да радоваться. А я сегодня был у Хрущева. Готовится пленум ЦК по идеологии. Политбюро поручило делать доклад мне. Выходит, мало им ХХ съезда - позора на весь мир. Хотят, чтобы еще и я устроил пляску на могиле Сталина. Не дождутся, подлецы! А вот и моя машина. Прощай, брат Семен!..

Он тяжело, с хрустом в коленях поднялся, пожал мою руку, все такой же по-фадеевски стройный, молча обнял меня, накинул на плечи пиджак, сел в машину и уехал.

Через несколько дней в печати появилось сообщение: в Переделкино, на своей даче покончил с жизнью Александр Александрович Фадеев. Страшная эта весть застала меня в Пятигорске и ударила как обухом по голове. Слезы покатились по щекам. Я согнулся на диване и заплакал навзрыд.

На Старой площади

Наступил тот долгожданный день, когда исчез ошейник с удлиненным поводком, когда стали ненужными звонки о том, где я нахожусь и чем занимаюсь. Я усиленно начал вспоминать, что было тогда, почти полвека назад, и вспомнить толком ничего не мог. Память - штука загадочная. С годами стареет и напрочь забывает все то значительное, важное и нужное, о чем необходимо всегда помнить, и сохраняет какие-то мелкие детали. Склероз! Так резинка стирает с бумаги написанное простым карандашом, а годы с еще большим старанием удаляют из памяти все то, что должно было бы сохраниться навсегда.

Например, хорошо помню гостиницу "Москва" и совершенно не помню, как оказался на Старой площади. Приехал или пришел? Не помню, как входил в подъезд. Был ли у меня пропуск? Не помню, как подимался в лифте, кто меня вопровождал, как входил в кабинет Жданова. Не помню, о чем и как говорил со мной Жданов. В сознании сохранилась одна его фраза: "Я пригласил вас по поручению товарища Сталина". Что-то говорил о "Кавалере Золотой Звезды". А что именно? Не могу вспомнить. Что-то хвалил. А что? Какие были сказаны слова? Не помню. Резинка хорошо поработала.

Что отлично помню сегодня? Число. 24 мая. Дата моего рождения. Надо же было тому случиться! Жданов принимал меня именно в этот день. Запомнил 24 мая - понятно. Важная для меня дата. И совершенно непонятно, почему в памяти сохранилась девушка в коротком белом переднике, похожая на десятиклассницу. Она принесла чай с лимоном. молча поставила стаканы, молча ушла, даже не взглянув на меня. Она меня просто не видела. Да и зачем ей видеть меня? Я же не только видел ее, а и помню до сих пор. Помню, собственно, не девушку в белом переднике, а ее сережки, похожие на пчел. Таких сережек я еще не видел. Золотые или позолоченные, две пчелки, как живые, прилипли к маленьким, выбивавшимся из-под косынки, ушам. Казалось, эти медоносные существа нарочно улетели из улья, чтобы украсить милые девичьи ушки. Ни резинка, ни годы с этими пчелками ничего поделать не могут, и девушку, похожую на школьницу, с ее золотыми пчелками, прилипшими к ушам, вижу как живую.

Самым странным и удивительным для меня было то, что я не узнал Жданова. Да, да, не узнал! Смешно? А мне было не до смеха. Я знал другого Жданова, неживого, так сказать, портретного. Свежее, чисто выбритое лицо, широко поставленные, о чем-то думающие глаза - умелая работа ретушера. Черные густые волосы старательно зачесаны на правый пробор, со вкусом подрезаны усики - тоже старание ретушера. Умело повязан галстук в крапинках, мастерски сшитый темно-синий костюм с жилетом. Таким он выглядел на портрете. А передо мной, тяжело склонясь к столу, сидел мужчина, лишь слегка чем-то напоминающий знакомые мне черты.

Две недели, когда я, как на привязи, жил в гостинице, белоголовый помощник уверял меня, что меня примет Жданов и никто другой. Я же смотрел на грузного, широкоплечего мужчину с усталыми глазами, и он казался мне похожим не на Жданова, а на шахтера. И руку мою пожимал своей твердой шахтерской ладонью, словно бы пропитанной угольной пылью. Мое воображение пошло гулять во все стороны, и я был уверен, что похожего на Жданова шахтера специально попросили подняться из забоя, оставить дома шахтерскую каску с фонарем, приодеться и на короткое время заменить Жданова. "Ты же вылитый двойник. Выручай, дружище! По поручению товарища Сталина надо принять какого-то писателя, а Андрей Александрович, как на беду, в отъезде". И шахтер согласился. Меня смущало лишь то, что похожий на Жданова горняк хорошо знал текст "Кавалера Золотой Звезды". Когда же он, работая в забое, успел так внимательно прочитать роман? Это законный вопрос вернул меня на землю, в реальную жизнь. Наверное, подумал я, это все же не шахтер, а Жданов, живой, с плотью и кровью, к которому никогда не прикасался ретушер. И пока я более двух недель находился на привязи, Жданов, занятый важными делами, урывками читал "Кавалера Золотой Звезды", чтобы знать, о чем и как он написан.

Говорил о романе спокойно, уверенно, голосом тихим, какой бывает у человека нездорового. Что-то советовал. Что-то подсказывал. А что? Забыл, как на беду. Мне казалось, говорил не о романе, а думал о чем-то своем, о чем нельзя не думать. Мне почудилось, будто я слышу его мысли. "Эх кубанец, кубанец! Если бы ты знал, как я устал. Как мне трудно. Мое душевное состояние не передать никакими словами. Сердце ноет, голова болит. Мне бы полежать, отоспаться, - говорили его глаза. - А тут ты явился со своим "Кавалером Золотой звезды". Беспокоишься? Мне бы твои заботы, кубанец". И чем больше мысленно слышал, о чем он думал, тем отчетливее узнавал Жданова - не портретного, а живого. Те же волосы, только не так старательно причесаны, и уже крапленые редкими сединами. Такие же, как на портрете, усы, слегка припудренные сединой. И все же что-то чисто шахтерское хранилось во всем его облике.

Чай пил нехотя, маленькими глотками. Моя память старательно записывала все, что хотелось запомнить. Мысленно я повторял: "Записать. Не забыть крапинки седин на черных усах". Мое воображение настолько разгулялось, что я вдруг увидел гранитную глыбу, лежавшую у Жданова на широких плечах. Своей тяжестью она сгибала, клонила к столу могучие плечи, горбила спину. "Гранитная глыба на плечах - интересная деталь. Запомнить". Разумеется, я понимал, что тяжесть на ждановских плечах была не гранитная, а из того невидимого вещества, которое постепенно накапливается в груди, оттуда давит и давит, намного сильнее любого гранита.

- Товарищу Сталину доложу о нашей встрече. - Жданов тяжело поднялся, гранитная глыба вдруг куда-то исчезла, и я увидел не шахтера, а Жданова, похожего и непохожего на свой портрет. - Хочу спросить: какая нужна забота ЦК о Семене Бабаевском? Говорите, не стесняйтесь. Ведь вас ждет новая работа, да и жизнь у вас как у литератора только начинается.

Эти слова остались во мне. Помню и то, что такого вопроса я не ждал и не знал, как на него ответить. Не было сноровки и житейского опыта. Покраснел и растерялся. Увидел доверительную улыбку на усталом лице не шахтера, а живого Жданова и сказал, не поднимая головы:

- Спасибо, Андрей Александрович, за внимание. Но мне ничего не нужно.

- Если в будущем что-то понадобится, обращайтесь в ЦК, - сказал Жданов.

На этом мы распрощались. Той же сильной шахтерской рукой Жданов пожал мне руку, и я ушел. Словно из-под земли явился белоголовый Евгений. Мы спустились в лифте, прошли мимо часовых.

- Семен Петрович, вручаю вас в надежные руки главного редактора "Литературной газеты", - сказал мой белоголовый спутник. - Жму руку. Если будет необходимость, звоните мне запросто. Телефоны известны.

Мои плечи сжимал Владимир Владимирович Ермилов. Так обнимают и так сжимают в объятиях либо самого близкого друга, которого не видел много лет, либо родного младшего братишку. Я знал Ермилова как человека образованного, видного литературного критика, редактора писательской газеты и совсем не знал близко. Мы не были знакомы. Ермилов же улыбался так приятно, будто только что у Жданова побывал не я, а он, Ермилов. Он умело разыгрывал такую неподдельную радость, будто встретил на Старой площади не меня, а какую-то знаменитость, и был счастлив от того, что именно ему доверено привезти эту знаменитость в "Литгазету" и показать ее всем сотрудникам редакции. Я смотрел на улыбающегося Ермилова и невольно думал: что же произошло со мной? Входил в подъезд на Старой площади простым хуторянином, а вышел из него знаменитым писателем. Еще толком ничего не понимая, что же оно такое - слава и как с нею обращаться в будущем, я не знал, как отвечать на такое повышенное внимание к моей персоне и как относиться к Ермилову, который встретил меня с такой искренней радостью, будто мы были друзьями с детства.

Оставим на время Ермилова с его превосходным настроением. Пусть он увозит дорогого гостя и показывает его сотрудникам "Литгазеты". Я же тем временем, забегая несколько вперед, успею рассказать о том, как я получил первую пощечину от литературной славы. Меня обозвали неотесанным провинциалом, да к тому же еще дремучим дураком.

А дело было так. Через несколько дней после посещения Старой площади я на Тверском бульваре случайно встретил Аркадия Первенцева. Мы присели на скамейке, и Аркадий Алексеевич как первый читатель "Кавалера" и лицо, причастное к моей славе, с улыбкой спросил:

- Ну как, Семен, привыкаешь к славе?

- Пока никак.

- Как прошел прием у Жданова?

В общих чертах я пересказал главные моменты встречи, умолчал о том, что не узнал Жданова, Аркадий спросил, проявил ли я смелость и попросил ли о чем-нибудь для себя.

- Нет, не проявил смелости и ни о чем не просил.

- Как? Почему? - удивился Аркадий. - Это же исключительный случай. Жданов принимает не всех писателей. К тому же он принял тебя по поручению товарища Сталина.

- Как-то неудобно... Да и Жданов опередил меня.

- Не понимаю. Не темни, Семен. Говори, как было? Что значит - опередил?

- Спросил, какая нужна забота ЦК?

- Прекрасно! И что же ты ответил?

- Сказал, что ничего мне не нужно.

- Дурак! - Аркадий Алексеевич как-то странно развел руками, усмехнулся и долго молчал. Наверное, не верил ушам своим.

- Какой же ты неотесанный провинциал, - наконец сказал он. - Да знаешь ли ты, о чем спросил тебя Андрей Александрович?

- Стыдно же...

- Какой стыдливый, а? - спросил Первенцев. - Видно, не зря говорят в народе: дал Бог счастье и не дал ума. Теперь вижу: ты не только неотесанный провинциал, а и дремучий дурак. Написать такой роман и остаться дураком дремучим? Такого нарочно не придумаешь. Фантастика! Стыдно? Да понимаешь ли ты, что такое забота ЦК? Это и отличная квартира в цековском доме, и государственная дача, и автомашина. Да мало ли еще что! Могу смело утверждать: да, Бог дал тебе, Семен, талант и не дал ума. Не обижайся, но это так. Написать такой роман и так опростоволоситься? Уму непостижимо!

Что я мог ответить? Не сказал ни слова. Мы молча поднялись, молча оставили скамейку на Тверском бульваре.

* Жена С.П. Бабаевского девушкой переехала с матерью на хутор из Самары, в связи с чем и имя - Самарка (Прим. ред.)


`
ОГЛАВЛЕНИЕ
АРХИВ
ФОРУМ
ПОИСК
БИБЛИОТЕКА
A4 PDF
FB2
Финансы

delokrat.ru

 ABH Li.Ru: sokol_14 http://www.deloteca.ru/
 nasamomdele.narod.ru


Rambler's Top100