газета 'Дуэль' N 12(12)  
1996-06-25
Дуэль - ЗА ЕЛЬЦИНА ГОЛОСУЮТ ПОДЛЕЦЫ И УМСТВЕННО НЕПОЛНОЦЕННЫЕ?
ПЕРВАЯ ПОЛОСА
2-АЯ ПОЛОСА
3-АЯ ПОЛОСА
4-АЯ ПОЛОСА
5-АЯ ПОЛОСА
6-АЯ ПОЛОСА
7-АЯ ПОЛОСА
8-АЯ ПОЛОСА

ЗАГАДКА АРЕСТА СОЛЖЕНИЦЫНА


(Владимир БУШИН)

Немало писателей, на долю которых выпали арест, тюрьма, ссылка, оставили об этом воспоминания, которые, естественно, весьма различны не только по реальным обстоятельствам, но и по тону, по эмоциональной окраске. Так, Достоевский рассказал о своем аресте с иронической усмешкой: "Двадцать второго или, лучше сказать, двадцать третьего апреля (1849 года) я воротился домой часу в четвертом от Григорьева, лег спать и тотчас же заснул. Не более как через час я, сквозь сон, заметил, что в мою комнату вошли какие-то подозрительные и необыкновенные люди. Брякнула сабля, нечаянно за что-то задевшая. Что за странность? С усилием открываю глаза и слышу мягкий симпатичный голос: "Вставайте!"

Смотрю: квартальный или частный пристав, с красивыми бакенбардами. Но говорил не он; говорил господин, одетый в голубое, с подполковничьими эполетами.

- Что случилось? - спросил я, привставая с кровати.

- По повелению...

Смотрю: действительно, "по повелению". В дверях стоял солдат, тоже голубой. У него и звякнула сабля...

"Эге? Да это вот что!" - подумал я. - Позвольте же мне... - начал было я.

- Ничего, ничего! одевайтесь. Мы подождем-с, - прибавил подполковник еще более симпатическим голосом.

Пока я одевался, они потребовали все книги и стали рыться; немного нашли, но все перерыли. Бумаги и письма мои аккуратно связали веревочкой. Пристав обнаружил при этом много предусмотрительности: полез в печку и пошарил моим чубуком в старой золе. Жандармский унтер-офицер, по его приглашению, стал на стул и полез на печь, но оборвался с карниза и громко упал на стул, а потом со стула на пол. Тогда прозорливые господа убедились, что на печи ничего не было.

На столе лежал пятиалтынный, старый и согнутый. Пристав внимательно разглядывал его и наконец кивнул подполковнику.

- Уж, не фальшивый ли? - спросил я.

- Гм... Это, однако же, надо исследовать... - бормотал пристав и кончил тем, что присоединили его к делу.

Мы вышли. Нас провожала испуганная хозяйка и человек ее, Иван, хотя и очень испуганный, но глядевший с какою-то тупой торжественностью, приличною событию, впрочем, торжественностью не праздничною. У подъезда стояла карета; в карету сел солдат, я, пристав и подполковник; мы отправились на Фонтанку, к Цепному мосту у Летнего сада.

Там было много ходьбы и народу. Я встретил многих знакомых. Все были заспанные и молчаливые. Какой-то господин статский, но в большом чине, принимал... беспрерывно входили голубые господа с разными жертвами.

- Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! - сказал мне кто-то на ухо.

23-го апреля был действительно Юрьев день...

Нас разместили по разным углам в ожидании окончательного решения, куда кого девать. В так называемой белой зале нас собралось человек семнадцать...

Вошел Леонтий Васильевич... (Дубельт).

Но здесь я прерываю мой рассказ. Долго рассказывать. Но уверяю, что Леонтий Васильевич был преприятный человек".

В обстоятельности повествования, в падении одного из "прозорливых господ" с печи, в "симпатическом" голосе другого, в "красивых бакенбардах" третьего, в иронической реплике по поводу пятиалтынного, в "тупой торжественности" Ивана, в упоминании о Юрьевом дне, в добродушно-насмешливом комплименте шефу жандармов Дубельту, наконец, в нежелании продолжать рассказ, - сколько во всем этом выдержки, достоинства, превосходства над "необыкновенными людьми", умения спокойно, с усмешкой взглянуть со стороны на то даже, что оказалось началом столь тяжких мук.

Могут сказать: "А велика ли цена выдержке, иронии, если дело-то было много лет назад?" Да, рассказ об аресте был записан Достоевским 24 мая 1860 года - спустя одиннадцать лет. Но...

Александр Солженицын поведал о своем аресте через двадцать восемь - срок почти в три раза больший, и тем не менее, в его рассказе не только не оказалось выдержки, превосходства или иронии, но и обнаружилось нечто в известном смысле противоположное. И это тем более разительно, что ведь для Достоевского арест обернулся каменным мешком Алексеевского равелина (почти год!), изуверской, доведенной вплотную до команды "пли!" инсценировкой смертной казни, кандалами, тяжким каторжным трудом, смрадной казармой, тремя блохастыми досками на общих нарах, тараканами в щах, наконец, унизительной, бесправной солдатчиной, - а Солженицын ничего этого не изведал. И однако же вот каков его рассказ.

"Комбриг вызвал меня на КП, спросил зачем-то мой пистолет, я отдал, не подозревая никакого лукавства, - и вдруг из напряженной в углу офицерской свиты выбежало двое контрразведчиков, в несколько прыжков пересекло комнату и четырьмя руками одновременно хватаясь за звездочку на шапке, за погоны, за ремень, за полевую сумку, драматически закричали:

- Вы арестованы!

И обоженный и проколотый от головы к пяткам, я не нашел ничего умней, как: - Я? За что?.."

Тут многое удивительно. И то, что рассказчик отдает комбригу пистолет без малейших сомнений; и то, что с него сорвали ремень, которого поверх шинели быть не могло; и то, что арестовали его не по-тихому, не в укромной обстановке, как водится, а в присутствии целой "офицерской свиты", для которой устроили спектакль; и то, что контрразведчики не просто подошли и объявили об аресте, а "выбежали" сразу двое из "свиты" и тарзаньими "прыжками" пересекли комнату, словно опасаясь сопротивления уже обезоруженного человека, да еще при этом "драматически" заорали в две глотки. Право, эти "драматические" голоса гораздо менее достоверны, чем "симпатический" голос у Достоевского.

А какой тут еще и совершенно кошмарный фон! Оказывается, сцена ареста разыгралась в сложнейшей фронтовой обстановке: "окружили не то мы немцев, не то они нас". И все это совершалось "под дыханием близкой смерти": "Дрожали стекла. Немецкие разрывы терзали землю метрах в двухстах." Жутко сказать, смерть дышит не то в лицо, не то в затылок, а этим мерзавцам из контрразведки хоть бы хны, им только бы сцапать Александра Исаевича, горемыку. Интересно еще и то, почему в столь ответственный момент сражения вокруг комбрига собралась целая свита офицеров, когда всем им надлежало быть на своих постах в боевых порядках рядом с солдатами. А как и зачем стали бы выводить из окружения, если это окружение, арестованного антисоветчика? Не лучше ли было вывести честных солдат?

Но есть и другая версия ареста. Ее мы находим в книге первой жены писателя Натальи Решетовской "В споре со временем": "Все произошло неожиданно и странно. 9 февраля (1945 года) старший сержант Соломин зашел к своему командиру с куском голубого бархата..." Одессит Илья Матвеевич Соломин - то ли ординарец, то ли просто очень доверенный человек Солженицына. Во всяком случае за девять месяцев до этого именно его послал он с блатными документами и с таким же обмундированием в Ростов, приказав доставить ему в землянку в качестве боевой подруги законную жену. В ту пору, в той обстановке такой приказ разве что только одессит и мог выполнить. И действительно, молодая супруга была доставлена и, по ее словам, чудесно провела в уютной землянке мужа несколько недель за переписыванием его рассказов, за чтением у камелька "Жизни Матвея Кожемякина" Горького и за другими еще более увлекательными делами. А еврей Соломин с конца семидесятых годов живет в США.

Итак ординарец зашел к своему командиру с куском голубого бархата. Что же дальше? "Я сказал ему, - передает Решетовская слова Соломина, - что у меня ведь все равно никого нет. Давайте пошлем в Ростов Наташе, блузка выйдет..."

Как видим, ни о каком окружении, ни о каком дыхании близкой смерти и речи нет. Командир и его ординарец заняты спокойным и самым обычным в те дни делом: судачат, как использовать кусок трофейного бархата. Дело-то было в Восточной Пруссии.

Соломин продолжал: "В этот момент вошли в комнату двое. Один говорит: "Солженицын Александр Исаевич? Вы нам нужны". Какая-то сила толкнула меня выйти следом. Он уже сидел в черной "эмке". Посмотрел на меня, или мне показалось, таким долгим взглядом... Его увезли. Больше я его не видел". Такова бархатная версия ареста: ни тарзаньих прыжков, ни хватанья в четыре руки, ни воплей "Вы арестованы!". Все тихо, деловито, обыденно.

"Сам не знаю почему, - закончил рассказ ординарец, - побежал я к его машине. Там стоял ящик из-под немецких снарядов. Раскрыл. Книжки... Перевернул обложку на одной, смотрю - портрет Гитлера". Пожалуй, Солженицын был единственным офицером Красной Армии, шедшим в кровавый бой против гитлеровских захватчиков с портретом Гитлера в чемодане.

Вот вам и первая загадка солженицынского ареста: какой версии верить - авторской или той, что рассказал ординарец и супруга арестованного? Железной или бархатной?

Уместно заметить, что такие загадки и дальше часто встречаются в биографии нашего героя. Например, с июля 1947 года до мая 1950-го он находился в спецтюрьме "Марфино" в районе Останкино. Вдруг, рассказывает с его слов Н. Решетовская, "19 мая "совершенно неожиданно" муж уехал в Марфино. Писал, что не думал, что это произойдет так скоро, что ему очень хотелось "прожить там до будущего лета". Желание вполне понятное, ибо это была весьма привилегированная тюрьма.

"Обстоятельства шаг за шагом ускоряли отъезд и сделали его неизбежным", - писал он мне", - продолжает бывшая жена. Но если так, если "шаг за шагом", то, во-первых, почему же ранее говорилось о полной неожиданности "отъезда"? Во-вторых, что это за "обстоятельства"? в чем их суть? какого они характера? Неизвестно. Тайна. А ведь именно они, выходит, оказались причиной "отъезда". Такова первая версия.

"В другом письме, написанном уже не мне, - читаем дальше у Решетовской, - он объяснил свой отъезд тем, что просто перестал работать". Это вторая версия. Человека просто выставили за безделье и саботаж. Но тогда непонятно, почему он уверял жену, будто уехал "вполне по-хорошему".

"Мне известна еще одна версия Солженицына по поводу того же, сообщенная им Леониду Власову, - вспоминает жена. - Он оказался жертвой спора двух начальников, которые "не поделили его между собой", и старший, наделенный властью послал его "на такую муку"... Очень красивая версия, но она решительно противоречит второй: кому нужен бездельник? кто захочет затевать спор из-за саботажника? Кроме того, в этой тюрьме, являвшейся научно-исследовательским институтом, занимались секретными проблемами связи, а Солженицын никогда не имел к ним никакого отношения по причине полной неосведомленности в них, - чего ж из-за такого спеца спорить?

Итак, перед нами уже не две, как в случае с арестом, а три совершенно разные версии одного и того же события, и в отличие от версий ареста все они принадлежат самому Солженицыну, рассказаны им трем разным людям. Столь многогранен, сложен и духовно богат этот человек.

Какой же версии верить? Последняя из них, как уже сказано, выглядит не менее красиво, чем легенда о гении древности: "Спорили семь городов за честь быть отчизной Гомера..." Но, увы, она совершенно неубедительна, ибо наш Гомер в вопросах связи ни бэ, ни мэ. Весьма легковесна и вторая версия: уж где-где, а в тюрьме-то, даже в самой привилегированной и либеральной, есть средства заставить работать обнаглевшего лодыря. Остается третья, все объясняющая какими-то таинственными "обстоятельствами", нарастающими шаг за шагом. Скорее всего, тут-то собака и зарыта. Эта версия появилась первой, а первый порыв, как известно, почти всегда правдив или близок к этому. А то, что человек ни сразу, ни потом не счел возможным объяснить суть "обстоятельств" даже родной жене, говорит об их серьезности. Словом, загадка локализована, однако осталась не раскрыта.

Но, между прочим, различия в версиях, как было с версиями ареста, в иных случаях не столь уж и важны. Здесь для понимания человеческой сути действующих лиц гораздо содержательнее различие между характерами их рассказов о происшедшем. В самом деле, как много говорит нам непохожесть спокойно-иронического, добродушно-обыденного рассказа Достоевского на рассказ Солженицына то истерически-взвинченный, то величественный и жуткий подобно картине Карла Брюллова "Последний день Помпеи" с ее поистине близким дыханием смерти.

К слову сказать, различие между двумя рассказами еще и в том, что Достоевский не только не перетрусил, но даже и не удивился тому, что за ним пришли, а Солженицын в страхе, который не забыл и двадцать восемь лет спустя, как букашка, "обожженный и пронзенный от головы к пяткам", оторопело воскликнул: "За что?". Так вот, за что же его арестовали? Ведь это главное, а не обстоятельства ареста и не рассказ о нем. И здесь нас ждут новые еще более увлекательные загадки.

Как известно, Достоевский был арестован за активное участие в революционно-демократическом кружке М.В. Петрашевского, и произошло это по доносу.

В давней статье "Литгазеты" о Солженицыне говорилось: "Он был осужден по обвинению в антисоветской деятельности". Темпераментная Лидия Чуковская, великая почитательница нового таланта, не могла безропотно пропустить такое ужасное обвинение в адрес своего кумира и тотчас воскликнула: "Какое право, моральное и юридическое, имеет газета публично заговаривать о несовершенном им преступлении?!" И в доказательство полной невиновности означенного кумира перед советской властью сослалась на предисловие к одному из изданий "Ивана Денисовича" в 1963 году, где было сказано: "Арестован по ложному доносу". Солженицын, болезненно внимательный ко всему, что о нем пишут, читал, конечно, это предисловие заранее. Но Достоевский мог назвать своего доносчика: Антонелли. А он, и все его почитатели, и архивы КГБ за пятьдесят лет так и не назвали доносчика. В чем же дело? и был ли доносчик-то?

Капитан второго ранга Бурковский, находившийся вместе с нашим героем в экибастузском лагере и даже послуживший ему в "Иване Денисовиче" прототипом для образа кавторанга Буйновского, говорил чехословацкому журналисту Т. Ржезачу, биографу писателя: "Солженицын рассказывал мне, что он на фронте попал в окружение, стал пробиваться к своим и оказался в плену. Его посадили якобы за то, что он сдался". Однако достоверно известно, что ни в каком плену, кроме плена своих литературно-политических фантасмагорий, Александр Исаевич никогда не был. И все же в "Архипелаге" он настаивает именно на этой версии, причислив себя к тем, кто, вернувшись из плена, попали в лагеря "за одно то, что все-таки остались жить". Но такова первая авторская версия. Но, как всегда, у него есть и запасная:

"Я арестован за переписку с моим школьным другом". За переписку! За одну лишь чистую любовь к эпистолярному жанру. Тут нельзя не вспомнить некоего Баклушина из "Записок" Достоевского. Герой, от лица которого ведется там повествование, спрашивает его, за что он угодил на каторгу. "За что? Как вы думаете, Александр Петрович, за что? - переспросил Баклушин. - Ведь за то, что влюбился!" Собеседник едва сдержал улыбку: "Ну, за это еще не пришлют сюда". Тогда жертва любви несколько уточнил обстоятельства: "Правда я при этом деле (т.е. при небесной влюбленности-то! - В.Б.) одного немца из пистолета пристрелил". И тут же искренне добавил: "Да ведь стоит ли ссылать из-за немца, посудите сами!"

В случае с Солженицыным тоже был свой "немец" - "критика Сталина", содержавшаяся в переписке с другом Николаем Виткевичем. В многочисленных устных и письменных заявлениях, например, в письме Четвертому съезду писателей в мае 1967 года, он долго будет твердить, что арестован именно за это. Многие станут горячо сочувствовать ему: ну, в самом деле, можно ли человека лишать свободы за одну лишь бескорыстную любовь к писанию писем да к нелицеприятной критике! И никто не вспомнил о Баклушине.

А суть-то дела вот в чем. Солженицын уверяет: "Наше (с моим однодельцем Николаем В.) впадение в тюрьму носило характер мальчишеский. Мы переписывались с ним во время войны и не могли, при военной цензуре, удержаться от почти открытого выражения своих политических негодований и ругательств, которыми мы поносили Мудрейшего из Мудрых". Позже делает такое добавление: "Мы с Кокой совсем были распоясаны. Нет, мы не писали прямо "Сталин" и "Ленин", но..." И приводил грязные издевательские прозвища.

Тут надо отметить два важных момента. С одной стороны, Виткевич сказал упоминающемуся Ржезачу, что никакой равноценной двусторонней переписки подобного содержания не велось, а были только письма Солженицына этого рода и устные разговоры с ним при встрече в июле 43-го года. "Я всегда полагал, - заметил при этом Виткевич, - что то, о чем мы с Саней говорили, останется между нами. Никогда и никому я не говорил и не писал о наших разговорах".

С другой стороны, в дальнейшем Солженицын признался, что похожие письма он посылал не одному Виткевичу, а "нескольким лицам": "Своим сверстникам и сверстницам я дерзко и почти с бравадой выражал в письмах крамольные мысли". Таких адресатов оказалось с полдюжины. Один из них, приятель школьной и студенческой поры Кирилл Симонян, в последствии главный хирург Советской Армии, рассказывал: "Однажды, это было, кажется в конце 1943 или в начале следующего года, в военный госпиталь, где я работал, мне принесли письмо от Моржа (школьное прозвище друга - В.Б.). Оно было адресовано мне и Лидии Ежерец, жене, которая в то время была со мной. В этом письме Солженицын резко критиковал действия Верховного командования и его стратегию. Были в нем резкие слова и в адрес Сталина".

Солженицын уверяет, что его адресаты отвечали ему почти тем же. Но это совсем не так. Симонян рассказывал: "Мы ответили ему письмом, в котором выразили несогласие с его взглядами, и на этом дело кончилось". Такого же характера ответ послал и Л. Власов, знакомый морской офицер. Другие, как Виткевич, просто промолчали в ответ.

Итак, человек написал и послал не одно письмишко с какой-то эмоциональной антисталинской репликой, а много писем по разным адресам, и в них - целая политическая концепция, в соответствии с которой он поносил не только Сталина, но и Ленина. Почти через тридцать лет признает: "Содержание наших писем давало по тому времени полновесный материал для осуждения нас обоих". А еще позже, находясь уже за границей, проявив все-таки большую самокритичность, чем бедолага Баклушин, скажет в выступлении по французскому телевидению: "Я не считаю себя невинной жертвой. (Мог бы добавить: "в отличии от Лидии Чуковской", - В.Б.). К моменту ареста я пришел к весьма уничтожающему выводу о Сталине. И даже со своим другом мы составили письменный документ о необходимости смены советской системы".

Спрашивается, что оставалось делать сперва работникам военной цензуры, прочитавшим кучу "крамольных писем" Солженицына, а потом - сотрудникам контрразведки, прочитавшим еще и помянутый "документ", в котором речь-то шла не о системе Станиславского, - что оставалось им делать, если они хотели оставаться цензорами и контрразведчиками, а не отставными балеринами. Где, когда существовала государственно-политическая система, которая на составителей подобных "документов" взирала бы равнодушно? Все это усугублялось еще и тем, что Сталин являлся Верховным Главнокомандующим армии, а его критик Солженицын - армейским офицером, рассылавшим сверстникам и сверстницам на фронте и в тылу письма, направленные на подрыв авторитета Верховного Главнокомандования. В любой армии, в любой стране подобные действия офицера в военное время, на фронте будут расценены не иначе, как военное и государственное преступление в пользу врага. Тем более, если враг еще находится на родной терзаемой земле. Нет, совершенно прав этот товарищ, когда говорит: "Я не считаю себя невинной жертвой". Какая уж тут невинность...

И тем не менее, называя свой арест "впадением в тюрьму", Солженицын старается внушить нам, что это "впадение" носило совершенно случайный, "мальчишеский" характер. Да, конечно, дескать, виноват, но уж очень был простодушен, наивен и открыт: "Когда я потом в тюрьмах рассказывал о своем деле, то нашей наивностью вызывал только смех и удивление. Говорили мне, что других таких телят и найти нельзя. И я тоже в этом уверился". Ну, а потом захотел уверить и нас: что, мол, с меня взять - теленок! Хоть и бодался с дубом. Тут мы подходим к главной загадке солженицынского ареста.

С целью убедить нас в своей наивности находчивый автор выискал историческую параллель: "Читая исследования о деле Александра Ульянова, узнал, что они попались на том же самом - на неосторожной переписке". Действительно, член террористической группы Пахомий Андреюшкин послал из Петербурга в Харьков слишком откровенное письмо своему другу студенту Ивану Никитину, и оно было перехвачено полицией. Вот, дескать, еще, когда среди противников режима телята водились. Как же после этого не поверить в случайность солженицинского впадения в тюрьму?

Да, все, вроде, так: параллель, сходство. Но, присмотревшись внимательней, не трудно увидеть кое-какое различие. Начать хотя бы с того, что Андреюшкину было всего 21 год, а Солженицыну шел уже 27-й, т.е. первый-то действительно почти мальчик - студент, мало что в жизни еще повидавший, а второй - человек, за плечами которого все-таки уже университет, два курса ИФЛИ, работа в школе, военное училище, офицерское звание, командирская должность, фронт. Один из них еще вполне мог быть достаточно неопытным и наивным, но откуда этим трогательным качествам взяться у второго? К тому же, в 1887 году в России царил мир, военной цензуры, которая проверяла бы всю корреспонденцию, не существовало, и Андреюшкин, естественно, мог рассчитывать, что его письмо не прочитает никто, кроме адресата; у Солженицына же, который прекрасно знал о всеобщей военной цензуре, была полная уверенность в обратном. Кроме того, Андреюшкин писал из большого города в город тоже не маленький, он имел возможность бросить письмо в любой почтовый ящик столицы, и, конечно, понимал, что это обстоятельство, в случае худого оборота дела, сильно затруднило бы розыск отправителя письма, да и обратного адреса он на конверте не написал, в итоге его искали целых пять недель; Солженицын не располагал роскошным выбором почтовых ящиков и отделений связи: письма на фронте мы отдавали в руки почтальону подразделения, который относил их всегда на одну и ту же ППС (полевая почтовая станция). Надо думать, при таких условиях установить авторство писем, если предположить, что они были без подписи, а это едва ли так, не представляло слишком сложной задачи. Наконец, Андреюшкин писал своему единомышленнику и, ясное дело, у него были все основания рассчитывать на понимание и на тайну со стороны адресата; у Солженицына же дело обстояло совсем наоборот: никто из его адресатов (кроме Виткевича, видимо) не являлся его единомышленником в вопросах о Сталине, о действиях Верховного Главнокомандования, тем более - о советской системе. И это тоже было ему известно.

Кстати, упоминающийся морской офицер Л. Власов, пославший отрицательный ответ на крамольное письмо, фигура для всей этой истории чрезвычайно показательная. Солженицын даже и не знал его как следует, они случайно познакомились в поезде Ростов - Москва в марте 1944 года при возвращении из отпуска на фронт, потом обменялись несколькими письмами - и все. И вот с одномоментным вагонным попутчиком Солженицын делится мыслями, за которые в те дни и в его положении совсем не трудно было угодить за решетку! Ведь если бы даже письмо незамеченным проскочило цензуру, то сам адресат мог оказаться человеком, который сообщил бы о нем куда следует. Разве одно это не поразительная загадка!


`
АРХИВ
ФОРУМ
ПОИСК
БИБЛИОТЕКА
A4 PDF
FB2
Финансы

delokrat.ru

 ABH Li.Ru: sokol_14 http://www.deloteca.ru/
 nasamomdele.narod.ru


Rambler's Top100